Клара Петровна Полонская: что я помню о ней

 

0. Предисловие

 

Два обстоятельства смущают меня при составлении этих записок.

 

Во-первых, наше поколение – последнее из знавших Клару Петровну лично. Нашей группе на классическом отделении Клара Петровна в последний раз прочла в полном объеме свой годовой курс римской литературы в 1992/1993 учебном году. В следующем году здоровье уже не позволило ей приходить в университет, хотя несколько занятий, насколько я знаю, она провела со следующим курсом у себя дома. Конечно, люди старших поколений могли бы рассказать о Кларе Петровне несравнимо больше, так как видели ее в расцвете сил, в разные периоды нашей истории и в разных обстоятельствах. Однако, с другой стороны, передо мной не стоит задача рассказать сколько-нибудь полную ее биографию. Пусть точные даты, вехи и проч. сообщат те, кто знает и может знать больше моего и кто поставит перед собой более значительную цель. Я же в своих записках ограничусь только впечатлениями, памятными мне эпизодами и наблюдениями, – словом, тем, что можно было бы объединить под названием «Клара Петровна в моей жизни» или – как я написал в заголовке – «Что я помню о ней».

 

Второе обстоятельство, которое меня смущает: многое из того, что я мог запомнить из общения с Кларой Петровной, не было редкими, единичными, неповторимыми и даже особенно яркими проявлениями ее личности. Как я понял уже тогда, на третьем курсе, некоторые высказывания, приемы и даже «номера» повторялись на лекциях из года в год и были хорошо отрепетированы (наверное, иначе и быть не может, когда из года в год преподаешь один и тот же предмет), а потому известны нескольким поколениям учившихся у К.П.. И все-таки сильнее этого соображения желание закрепить в словах то, что со временем может расплыться в памяти до неузнаваемости. Кроме того, для тех, кто К.П. уже не застал, заметки эти могут быть интересны даже несмотря на то, что описанное в них известно многим старшим.

 

1. До знакомства

 

Если я не ошибаюсь, Клара Петровна появилась в моей жизни раньше в виде книги, чем собственной персоной. Знакомый моего однокурсника отдал ему за ненадобностью «Хрестоматию по ранней римской литературе» К.П. Полонской и Л.П. Поняевой, а тот передарил ее мне. Людмила Павловна Поняева преподавала нам латинский язык с первого нашего дня в университете, и, стало быть, этот автор мне был уже известен, но Клару Петровну лично я еще не знал.

 

Это было еще старое издание, выпущенное издательством «Высшая школа» в 1984 году, и подарок этот был довольно ценным, потому что в продаже этой книги тогда уже было не найти. Хорошо, что несколько лет назад «Греко-латинский кабинет» выпустил новое издание, существенно дополненное и основательно исправленное. Правда, признаюсь, несмотря на опечатки, ошибки, смещенные строки и другие оплошности, старое издание мне внешне нравится все-таки больше. И формат, немного больший обычного, и мягкая обложка с заглавием римскими квадратными буквами, и страшноватенькие заставки-клише перед разделами – все-таки книга, над которой хоть сколько-нибудь поработал художник, отличается от книги, над которой художник не работал.

 

Но пригодиться этой книге предстояло позже, на третьем курсе, когда очередь слушать римскую литературу дойдет и до нас, а пока мы были на втором, а римскую литературу слушал третий – это была та группа, в которой училась Е. Матусова. Мы изредка стали видеть и узнавать Клару Петровну в коридорах и на кафедре.

 

Однажды в конце одной из «пар» я проходил мимо аудитории 1052. Теперь в ней какое-то специальное оборудование, а тогда это была простая аудитория. Дверь была открыта, и внутри я увидел третий курс классиков, которым К.П. заканчивала читать очередную лекцию. Тут я впервые увидел ее перед слушателями. Мне сразу запомнилась ее прямая осанка, сериозный и даже какой-то приподнятый тон.

 

Кроме третьего курса, в аудитории была еще Аня Касаткина, пятикурсница, которая уже писала под руководством К.П. дипломную работу. Рядом с Аней мне почему-то представлялось в памяти некое записывающее устройство – и я решил написать ей, чтобы проверить, не обманывает ли меня память. Аня ответила, что действительно посещала лекции Клары Петровны именно в это время с третьим курсом и действительно их записывала на магнитофон – для нее, как для дочери фонетиста, такие записи были привычным делом. Впоследствии наиболее удачные фрагменты этих записей были оцифрованы и использовались на вечерах памяти.

 

Из этого периода смутно помню еще один эпизод. Под дверью аудитории, где Клара Петровна принимает экзамен, стоят девушки с того же третьего курса, поглядывают в свои записи и книги и иногда заводят бесконечную студенческую песнь, в которой всегда чередуются всего два мотива: (1) как много требуют знать и (2) как мало удалось выучить. «Ты знаешь про Волкация Седегита? – спрашивает О.Г. и потом задумчиво и быстро прибавляет с неуверенной насмешкой: - Может, ˝Волкаций˝ – это перевод на русский, может, по-латински он ˝Люпаций˝?»

 

 

2. Какая она была

 

Когда наш сын спросил посреди разговора про Клару Петровну, Лиза, моя жена, с которой мы учились в одной группе и которая писала у К.П. курсовую, сказала так: «Она была чудная бабушка с горячим взглядом».

 

Пожалуй, если придерживаться существенного, то этим описанием можно было бы и ограничиться. Но ради точности добавим к нему несколько деталей.

 

Когда мы с ней познакомились, К.П. была уже очень пожилой, под восемьдесят. Роста невысокого, можно сказать, маленькая, довольно полная. Маленькие стопы и кисти рук, одно запястье перетянуто дамскими часиками. Стрижка в это время у нее была короткая (но не лисичкой, а боровичком), поэтому волосы почти не являли следов волнистости, которая видна на старых фотографиях. Лицо у нее было скорее широкое, но без обычной русской округлости, а с некоторой остротой; тонкие губы, маленькие живые глаза. Конечно, лицо было уже несколько обездвижено старостью, но глаза были именно живые и искрящиеся, особенно когда она улыбалась. Впечатление сияния добавляли и брови с особенным изломом. Глаза и брови, сказал бы я, иногда сообщали ее выражению чувствительность и сердечность.

 

Голос у нее был средне-низкий, от старости скрипучий, выговор педантично правильный, но с некоторыми необычными чертами. Во-первых, «р» у нее было не более, чем с одним ударом, а чаще даже фрикативное ретрофлексное, близкое к «ж». Currit у нее звучало почти как «кужжит». Но выразительности речи это не мешало, наоборот, со своим «р» она могла очень грозно произнести rostrum из какой-нибудь комедии (в смысле «харя»). Во-вторых, ее «ч» было несколько тверже и шумнее нормы, но это придавало речи не южный колорит, а скорее западный. Недаром однажды на западной Украине (во Львове?) хранитель некой достопримечательности (как она рассказывала) настойчиво говорил: вижу-де, что «панi» приехала «з Польщi». И как «панi» ни признавалась, что на самом деле она приехала «з Москви», счел ее все-таки достойной того, чтобы показать ей некую мозаику, не предназначенную для общего обозрения («але ж я бачу, що панi приïхала з Польщi», – заговорщически щурился он).

 

Раз уж речь зашла о звуках, можно вспомнить, что К.П. не выбирала между школьным и восстановленным латинским произношением. Прозу она читала на «ц» – как привыкла с молодости, а стихи на «к» – чтобы лучше слышать их красоту.

 

Во что Клара Петровна одевалась, я никак бы не смог припомнить. Что-то темное, скорее коричневое, во всем некое старомодное decorum. Одна моя знакомая гимназическая учительница говаривала, что в школе «тетки ходят либо зачуханные, либо расфуфыренные», но некоторым, как в школе, так и в университете, удается избегать этих крайностей (думаю, это стоит им больших усилий, а в начале девяностых стоило еще больших). Клара Петровна избегала крайностей за счет некоторой, скажем так, винтажной благопристойности. Все было ей так к лицу, что, кроме лица, ничего не запомнилось.  

 

Впрочем, одну деталь помню. Однажды А., с которым мы тогда особенно дружили, толкнул меня в бок и тихонько показал на Клары-Петровнины ботинки. Посмотреть на них стоило. Это были опрятные простые ботинки из толстой коричневой кожи, которые всем видом, всей фактурой, покроем, не знаю чем, показывали, что они – вещь далеко не нашей эпохи. А. был прямо-таки уверен, что К.П. носит их с самого послевоенного времени. Это, конечно, вряд ли, но лет 20–30 и я бы им дал. Это была еще одна черточка, нечувствительно, но неотменимо отделяющая К.П. от мимотекущей и легковесной современности, от которой намеренно она, впрочем, не отгораживалась. Жаль, я не писатель; я бы из этих ботинок непременно что-нибудь сделал.

 

Под стать была и сумка, из которой К.П. перед занятиями доставала книги и стопку маленьких пожелтевших растрепанных листочков в какой-то коричневой обложечке, исписанных немыслимыми каракулями, – ее памятные записи к лекциям. Эти ветхие листочки и каракули – единственное, что в методическом отношении роднило лекции Клары Петровны с лекциями по греческой литературе Азы Алибековны.

 

В общем, во внешности К.П. не было ничего нарочито «профессорского», все было человеческое и по-своему женственное.

 

3. Начало лекций. Соболевский. Фотография

 

Вот наступил и наш третий год, начались лекции по римской литературе. О них я рассказывать много, конечно, не буду; буду рассказывать только о памятных особенностях. Клара Петровна вошла в аудиторию, достала записи и сначала принялась за «введение» в предмет. Очень общими словами сказала о всяком дорефлекторном традиционализме, рефлектирующем субъективизме и прочем. Очертила общую схему связи римской литературы с греческой: интерпретацио, имитацио, эмуляцио. Потом речь зашла о долитературном периоде и особенностях сохранившихся от него или отражающих его памятниках словесности. Тут уже нужно было перейти к чтению и разбору текстов. «Курс я вообще буду проводить в виде чтения текстов с комментариями. Тут уж ничего не поделаешь, иначе я не могу; я переняла это от моего учителя Сергея Ивановича Соболевского».

 

Наверное, не лишним будет еще раз сказать, что К.П. в высшей степени дорожила этим ученичеством у Соболевского. Ее очерк о Соболевском – самый обстоятельный, и всем, кто с ним еще не знаком, я бы посоветовал прочитать его прежде, чем побасенки и анекдотцы о его зашоренности, обскурантизме, скупости и т.п., а также о комментариях вроде «удод – такая птица». (Очерк Клары Петровны опубликован в приложении к книге: Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. М., 1993 и во втором номере сборника «Греко-латинский кабинет».) Дело даже не в том, что у К.П. нет насмешек и карикатурности, а в том, что с положительной, фактической стороны этот очерк самый полный.

 

Содержание этого очерка она отчасти поведала нам на занятиях с некоторыми живописующими деталями. Например, в очерке перечислен ряд невинных фраз из составленной Соболевским хрестоматии по латинской морфологии, которые хотел использовать в качестве компромата на Соболевского некто Домбровский, странный, видимо, безумный человек. А в живом рассказе К.П. еще и сообщала, откуда ей известны эти фразы: она улучила момент и подсмотрела и переписала, что было отмечено в хрестоматии, оставленной на время без присмотра хозяином. Хороший пример того, как нужно действовать для сохранения исторических свидетельств. (А может, и не столь хороший?)

 

Нельзя сказать, что в очерке нет ни слова о некоторой ограниченности методов и научных интересов Соболевского. Но выбранные ею слова деликатны и осторожны. Потому что для К.П., как мне кажется, был очень силен императив, скажем так, отдать должное. Столь же силен был у нее обычно и внутренний императив не отдать недолжного. Мне кажется, то и другое она воспитывала в себе сознательно – хотя что я могу знать об этом? Но Сергею Ивановичу она считала справедливым отдать так много должного, что эффект обратного императива тут просто блек до неразличимости. Каким бы ни был Соболевский на разных этапах своей жизни, первые поколения московских филологов-классиков после революции обязаны ему очень многим, – хотя бы тому обязаны, что он вообще такой был и принимался учить их, начиная прямо от terra, terrae. Можно попробовать представить себе, что значило для К.П., когда она, пользуясь ее словами, «ходила по Москве и искала, где преподают литературу», попасть в ученицы к настоящему старорежимному профессору-классику, пусть не передовому в науке и не еще какому-нибудь, но настоящему. И ведь он, живший тогда, вероятно, с ощущением «давно после конца света», несмотря на необходимость начинать с новыми студентами с самых азов, не пренебрегал ими, а как-то принимал и, может быть, верил в своих «внучек», как, по рассказам К.П., он их именовал. Благодарность к С.И. она сохранила на всю жизнь.

 

Дома у К.П. (а теперь у ее сына) хранится фотоснимок, на котором Соболевский запечатлен с первым выпуском филологов-античниц ИФЛИ (1939 г.): три девушки окружают полноватого и с виду важного, но благодушного старца. Именно с этим образом хорошо связывается именование их «внучками моими». Несколько лет назад, когда Клары Петровны уже давно не было в живых, Наталья Андреевна Старостина дала сделать с этой фотографии копию, чтобы повесить ее в кафедральном помещении. (Наталья Андреевна, одна из моих любимых университетских наставниц, приходится невесткой Кларе Петровне, будучи замужем за ее сыном, филологом-англистом, переводчиком и киноведом Александром Николаевичем Дорошевичем. Этим объясняется роль Натальи Андреевны в описываемом эпизоде и некоторые дальнейшие упоминания о ней.) Копию изготовили, и некоторое время она стояла на полке компьютерного стола. (Кстати, благодаря любезности одной из коллег, мне достался уменьшенный пробный оттиск этой копии, и я храню его в специальном конверте вместе с фотографией Людмилы Павловны Поняевой.)

 

Через некоторое время кто-то из студентов приделал к лицу Соболевского размалеванную шариковой ручкой бумажную бороду наподобие Аристотелевой, впрочем, легко устранимую (снимок был под стеклом). Это неблаговидное деяние вызвало некий скандал, в результате которого Наталья Андреевна фото с кафедры забрала. «Это жест!» - объясняла Наталья Андреевна свой поступок; жест, то есть, как я понял, призванный не только защитить от покушений грядущих (точнее, уже прибывших) хамов на память о Сергее Ивановиче, а заодно о Кларе Петровне, но – главное – явить злодеям их недостоинство.

 

Тогда я очень жалел, что мне не хватило сил убедить Наталью Андреевну не принимать с такой горечью эту глупую, пустую (какой в ней мог быть смысл? – да никакого, по-моему), но в сущности – я уверен – не злонамеренную выходку юного Аттилы и не лишать кафедру такого приятного украшения. Ведь это, по сути дела, первый выпуск московских филологов-классиков после революции. (Да и то сказать: какому корифею науки не пририсовывали усов или рогов, если он корифей?) Но теперь я полагаю, что, может быть, так все обернулось и к лучшему. Все-таки это слишком домашний, слишком семейный снимок, чтобы висеть в общей комнате. Он был бы еще уместен на стендах по истории отделения в ряду других выпускных фотографий. Но в ряду величавых genii loci, которыми обычно украшают кафедральные стены, – вряд ли.

 

К слову сказать, виновник инцидента с бородой не мог быть найден за отсутствием улик, но явился с признанием сам к А.И. Солопову, который тогда исполнял обязанности заведующего отделением, а теперь (как бы это сказать) тоже их исполняет, но уже по должности. Алексей Иванович поговорил с ним и, наверное, урезонил, но имени его не разгласил. Некрасиво хвалить собственное начальство в общественных местах, но тот отрадный факт, что я до сих пор этого имени не знаю, по-моему, делает честь Алексею Ивановичу, не правда ли?

 

В общем-то, я понимаю Наталью Андреевну. Она ведь, кажется, так и не поверила даже тому, например, что один из лучших наших филологов-классиков был вполне искренен, когда утверждал, что уважает Соболевского, несмотря на то, что он же говорил о нем в некоторых интервью и беседах как о тупиковом и ретроградном типе ученого, хотя по-своему и небесполезном. А мне кажется, он вполне был искренен в обоих случаях. Ведь можно видеть в человеке и то, и другое, судить о нем и так, и сяк, ценить за одно, отстраняться от другого, почитать его достижения, но не принимать за безоговорочный образец для подражания. Повторю, что и Клара Петровна не идеализировала Соболевского. Она отдавала ему должное. Просто этот долг виделся ей очень большим.

 

 

4. Праздные побочные рассуждения (мои). Ранняя литература – хрестоматия

Итак, чтение с комментариями. Такой подход может казаться упрощенным, но по сути он правильный. Надев маску резонера, скажу, что изучение литературы – настоящее, взрослое, университетcкое – должно начинаться с чтения произведений на языке оригинала, да после всего прочего к нему же и возвращаться. Если только мы говорим об изучении литературы, а не о пирогах со шкварками. Поэтому в идеальном случае – то есть, если преподаватель правильно распоряжается временем – римская литература изучается по большей части в рамках предмета «латинский язык и авторы» или разных семинаров. На долю же предмета «римская литература» можно оставить некоторые обобщения, обзорное первое знакомство с авторами, на чтение которых заведомо не хватит времени на «латинском языке и авторах», а также изучение тех памятников словесности, которые, в силу их внутренних особенностей или просто в силу фрагментарности, не читаются наряду с обычными «латинскими авторами».

 

Клара Петровна ухитрялась, кроме всего этого, еще и прочесть с нами в оригинале некоторое количество стихов обычным «аудиторным методом» – или заставить нас прочесть их дома. Все мои университетские конспекты погибли, но сохранился листок в клеточку, на котором записано под диктовку К.П., что нужно прочесть по-латински из Катулла, Вергилия и элегиков к особенному зачету, без которого она не допускала к экзамену. Кажется, помеченное на листке по объему едва ли не равнялось тому, что мы обычно успевали прочитать за семестр на «латинских авторах».

 

Нужно сказать, что программа курса «Римская литература», составленная Кларой Петровной и действовавшая до недавнего времени, не отражает этого подхода и содержит в списке рекомендуемой литературы в основном русские переводы и русскоязычные критические статьи и учебники. В остальном (то есть по части западной литературы и латинских оригиналов) дана ссылка на библиографии и на «Восхождение и закат римского мира» (не без некоторого юмора, как мне кажется). По-настоящему хорошую программу и библиографическую ориентацию, отвечающую нормальным университетским требованиям, можно найти в методической брошюре А.Е. Кузнецова «Введение в курс “История римской литературы”». Но вот окажется ли возможным так ее преподавать и изучать в рамках нашего университета, как предполагает это пособие, – большой вопрос.

 

Вернемся к курсу К.П..Значительная часть первого семестра была отведена под изучение долитературных текстов и фрагментов доклассической литературы по уже упомянутой хрестоматии Полонской–Поняевой. Однажды, когда я уже был преподавателем, я по случайному поводу спросил у одной группы классиков 4-го года обучения, помнят ли они такое-то место из этой хрестоматии, и, к удивлению своему, понял из их ответа, что об этой книге у них довольно расплывчатые воспоминания. Судя по всему, им ее просто рекомендовали к чтению, а они читали ее, мягко говоря, по своему усмотрению. Очень жаль. Мне кажется, что учебных пособий такого качества по нашей специальности у нас было издано очень мало (просто по пальцам перечесть, ученых исследований гораздо больше). Кое-что в ней, конечно, устаревает, по мере того как находятся новые подходы и решения (см., например, статью А.Е. Кузнецова «Невий, Метеллы и сатурнов стих» // Вестник древней истории, 2008, 4, из которой видно, как могут меняться представления о смысле дошедших до нас фрагментов вроде «Fato Metelli Romae fiunt consules» или «dabunt malum Metelli Naevio poetae»), но круг текстов, с которыми нужно быть знакомым, очерчен в хрестоматии хорошо.

 

Особенно важна работа с фрагментами, ведь после введения в специальность на первом курсе это первая предусмотренная заранее возможность познакомиться с теми видами работы филолога, которые связаны с фрагментарно сохранившимся материалом. Причем дело не только в знакомстве с конкретными фрагментами, свидетельствующими о развитии, например, трагедии или эпоса (хотя на это К.П. обращала внимание в первую очередь), а с самим явлением фрагментов: откуда они берутся, как учитываются, какая из них извлекается информация. Например, приведенные в хрестоматии отрывки из Невия, Энния и др. мне, конечно, почти не понадобились в собственных исследованиях (хотя кто знает, но понадобятся ли впоследствии), но все равно пригодилось какое-никакое умение обращаться с фрагментами, потому что от позднеантичной литературы их тоже дошло предостаточно.

 

И вот именно по хрестоматии Полонской–Поняевой можно познакомиться с неким минимумом, необходимым для начальной квалификации. Его Клара Петровна непременно прочитывала со студентами в аудитории. В голове у меня до сих пор сидят разные разности оттуда, по-латински и по-русски (ведь там и замечательные переводы русские, по большей части; из них можно многому научиться). Тут познакомишься и с ритуальными песнями, и с сатурновым стихом (не всем же потом доведется посещать курс А.Е. Кузнецова по латинской метрике), и с Эннием, у которого встретятся такие памятные эксцессы аллитерации и стихосложения: стихи о страшном звуке военной трубы, когда она говорит «таратантара» (at tuba terribili sonitu taratantara dixit), или о грозном орудии, приближающемся к стенам города (machina multa minax minitatur maxima muris), или о величавом ответе царя Альбы Лонги (olli respondit rex Albai Longai). Тут же ты радостно узнаешь фрагменты из Энния, которые тебе уже встречались в диалоге Цицерона «О старости»: «Исправил все один муж доблестный косненьем: о пользе думал он, пренебрегая мненьем...».

 

Изучение долитературных текстов и литературных фрагментов имело еще один эффект, побочный. Чтобы описать его, приведу простейший пример. Скажем, на занятиях по римской литературе вы прочтете по хрестоматии известный элогий Сципиона:

 

В одном премногие согласны в Риме:

Всех более народу был полезен

Сей Луций Сципион. Он, сын Барбата,

Здесь консулом был, цензором, эдилом и проч., –

 

и обсуждаете его литературные свойства. В том же семестре на занятиях по латинской эпиграфике вам рассказывают об эпиграфических особенностях этого элогия. А в следующем семестре А.И. Солопов непременно процитирует его на занятиях по истории латинского языка, чтобы проиллюстрировать какое-нибудь фонетическое явление или процесс: переход дифтонга oi в u, судьбу конечных согласных и т.д. – и, конечно, попеняет вам за вашу дырявую голову, если вы сами не припомните того, в чем согласны почти все римляне: Honc oino ploirume cosentiont R[omai]: duonoro optumo fuise uiro: Luciom Scipione… И тогда создается впечатление неслучайности происходящего, взаимодействия отдельных частей и системности всего куррикулума.

 

При разборе одного из приведенных выше стихов Энния (об орудии), Клара Петровна, кажется, впервые на моей памяти прибегла к отрепетированной «неожиданности»: посмотрев на правую страницу разворота, где был перевод М.Л. Гаспарова («Грозно грядет градобойный таран на градские грани», – если честно, то, по-моему, аллитерация – единственная удача этого перевода), К.П. прочитала его и воскликнула как бы от внезапного наплыва восторга: «Молодец, Миша!». И потом добавила, в ответ на наши улыбки: «А что, ведь он у меня учился, был моим студентом». Как свидетельствовали близкие К.П., да и как можно было понять самому по ее высказываниям, любимыми учениками у К.П. были М.Л. Гаспаров и Т.В. Васильева. Учительской связью с ними она особенно гордилась. Можно вспомнить, что русское издание Катулла, подготовленное Гаспаровым для малой серии «Литературных памятников», и русское издание Лукреция, подготовленное Васильевой для серии «Библиотека античной литературы. Рим», К.П. в очерке о Соболевском ставит на один уровень с его энциклопедическим комментарием к Ксенофонту.

 

 

5. Комедия

Через фрагменты драматургов дело дошло своим чередом до Плавта и Теренция. Можно было ожидать, что, раз К.П. столько внимания уделяла фрагментам, сохранившимся комедиям достанется еще больше лекционного времени. Однако, вопреки ожиданиям, она не стала говорить о Плавте очень много, объяснив свое нежелание боязнью «сказать меньше своего». Тем не менее, необходимый обычный минимум был выполнен: было сказано и про греческие корни римской комедии, и про ее особенности, и про разницу между Плавтом и Теренцием, было прочитано и разобрано несколько отрывков.

 

Когда пришла пора, К.П. показала нам и свой фирменный номер: бегущего раба в собственном исполнении. Если кому не приходилось читать римские комедии, то нужно пояснить, что бегущий раб (seruus currens) – довольно часто используемая в комедиях схема: раб бежит или собирается бежать по какому-то делу или поручению, выкрикивая требования расступиться и угрозы. К.П. вставала, взваливала на плечи воображаемый мешок и, расталкивая мысленных прохожих, с выпученными глазами выкрикивала в стороны латинские стихи одной из таких сцен, наверное, из «Куркулиона» :

 

 

Дайте мне дорогу всякий, будь знаком он, незнаком,

Я обязанность исполнить должен. Прочь бегите все!

Все с дороги уходите, чтоб кого мне не задеть,

Грудью, головой, коленом или локтем на бегу и т.д.…

 

Скорее всего, это исполнение было уже последним.

 

Потом мы получили задание по комедии для самостоятельной работы: каждый должен был выбрать персонажа, точнее, «тип», который есть в комедиях Плавта и Теренция, и сравнить реализацию этого типа у обоих комедиографов. Целью Клары Петровны при этом – и она не скрывала того – было не столько проверить и развить наши аналитические способности, сколько убедиться, что мы прочли достаточное число комедий.

 

Лиза выбрала тип раба (он почти всегда есть в комедии), сосед мой С.Б. – гетеры, а я вот даже не могу вспомнить, кого именно. Помню даже фиолетовые чернила, которыми я писал эту работу, помню даже черные чернила С.Б., которыми он писал наброски к своей работе, но свой «тип» не помню. Помню только, что этот «тип» у Теренция встречался только в двух комедиях. По этим косвенным данным можно узнать, кто это, – возможно, сводник. Это значит, что работа заведомо не могла доказать, что я прочел больше двух комедий Теренция. Поэтому К.П. работу мою «засчитала», но не вполне одобрила, в то время как Лиза и С.Б. получили заслуженную похвалу.

 

Кажется, К.П. была недовольна тем, что мы эти работы писали долго и, так сказать, без огонька. А потом на одном из занятий как бы невзначай сказала, что недавно открыла русские переводы Плавта, в которые уже долго не заглядывала, и – ох! теперь она понимает, почему нам так тяжела эта работа! Ведь мы же читаем переводы, а это так не передает того, чем Плавт смешон и блистателен, что она может только посочувствовать нам.

 

Здесь, конечно, была некая доля лукавства. К.П. не могла не понимать, что по-латински мы бы при всем старании и за семестр не осилили бы больше двух комедий, – не из-за трудности этих текстов, а из-за их непривычности нам. В остальном же она насчет переводов – во всяком случае, Плавта – права.

 

Но если честно сказать, то для меня главной причиной замедления или отсутствия энтузиазма была вовсе не тягостность русских переводов, а тогдашнее мое отвращение к Плавту вообще. Конечно, когда читаешь его комедию по-латински, множество радостей скрашивает неприглядность произведения или отвлекает от нее, но она все равно никуда не девается. Знаю, что мало кто разделяет это чувство, а некоторые чуть ли не косо начинают смотреть, если в том признаешься, однако даже среди латинистов нашел я нескольких единомышленников.

 

Так и осталась у меня эта неприязнь. Несколько лет назад мне предстояло вести занятия по «авторам» у одного хорошего 4-го курса классиков. Я всегда стараюсь брать для чтения то, что предписывает программа, так спокойнее. Но в том семестре программа предписывала 1 комедию Плавта аудиторно, и это ввергало меня в тоску и уныние. Читать «Псевдола»? – Нет! «Менехмов»? – Нет! «Вакхид»? – «Нет» курсивом! Что делать? В конце концов, пересмотрев комедии, остановился на «Пленниках» – единственной человеческой пиесе, по-моему (да к тому же, одобренной Лессингом). Мы вполне успели прочесть ее за семестр – даже быстрее, и, смею думать, не совсем без пользы. Кроме того – и это важно – студентам было доступно в отсканированном виде отличное большое издание «Пленников», выпущенное У. Линдсеем, с подробным комментарием, а в кафедральной билбиотеке мы нашли еще и малое издание для школ, подготовленное им же, – комментарий там краткий, зато попадаются замечания «в сторону», с гниловатым душком, которым подчас отдают филологические колкости некоторых выучеников британской школы. Зато эти замечания иногда смешные. Вот пример со стр. 94: «Всякому читателю, который не почувствует, что в стихах 478–489 рассказ ведется в живейшем стиле, лучше оставить изучение латинского языка и заняться каким-нибудь легким физическим трудом». Дорогой сэр! Всякий, кто дойдет при изучении латинского языка до чтения этой комедии Плавта и дочитает до этих стихов, несомненно, поймет в той или иной степени их живость; однако не всякий, ощутивший их живость, воспользуется этим для уязвления ближнего. Но я отвлекся. Собственно, просто хотел дать совет тем, у кого тоже аллергия на Плавта: если нельзя избежать его, беритесь за «Пленников» – чтение вполне достойное.

 

6. От Катулла к Горацию

Лекции шли своим чередом. Почему-то это были всегда лекции, даже если с разбором текста. К.П. не предлагала нам делать докладов, не устраивала коллоквиумов. Прошли мы второй век, Лукреция, Цицерона. На неотериках, и особенно на Катулле, К.П. задержалась долго, кажется, что не менее, чем три лекции. Особенно важным она считала показать, с одной стороны, римские корни и следы древних словесных традиций в поэзии Катулла, а с другой – последовательный александринизм его. С этой точки зрения, она особенно тщательно рассматривала композицию больших стихотворений и всего сборника (она считала ее древней).

 

Из этих занятий помнится такой эпизод. Разбирая полиметры Катулла, мы дошли до стихотворения 60, написанного холиямбом. В переводе Шервинского оно звучит так:

 

Насельница ливийских гор - львица -

Иль Сцилла, лающая из глубин чрева,

Столь страшной злостью напитать могли ум твой,

Что стон взывающего из пучин бедствий -

Ничто для огрубелого вконец сердца?

 

Я следил по немецкой книжке, в которой латинский текст был воспроизведен по изданию Гулда, и поэтому в этом стихотворении был большими буквами выделен акростих: NATV CEV AES – что-то вроде «по рождению (или природой) – словно медь». Заметить его самостоятельно действительно трудно, потому что он чудной: нужно сначала прочитать первые буквы стихов сверху вниз, а потом последние буквы стихов снизу вверх:

 

Num te leaena montibus LibystiniS

Aut Scylla latrans infima inguinum partE

Tam mente dura procreauit ac taetrA,

Vt supplicis uocem in nouissimo casV

Contemptam haberes, a nimis fero cordE?

 

Я подошел с книжкой к Кларе Петровне и показал, что там было. Некоторое время она сомневалась. Само наличие акростиха казалось ей неочевидным. Подумав еще некоторое время, она остановилась на том, что если признать наличие акростиха, это еще один штрих, доказывающий изощренность поэтики катулловского сборника. Однако, как мне кажется, окончательной уверенности у нее не было.

 

Следующее занятие, отданное Катуллу, призвано было лучше показать место в латинской поэзии не только Катулла, но и Горация. Не знаю, принадлежит ли идея проводить частные сравнения между ними самой Кларе Петровне, но эта идея оказалась очень удачной. Во-первых, мы на нескольких примерах сравнивали искусность Катулла и Горация в освоении греческих логаэдов. Во-вторых, последовательно прочитали – со сравнительным прицелом – сначала Катуллов разговор Септимия и Акмы (это там, где Амор чихает, Cat. 45), а потом амебейную песнь Горация (Carm. 3.9 «Доколе милым я тебе еще казался…»). Казалось бы, нехитрое сравнение, но каким брильянтом после этого засиял «чувствительный Гораций»!

 

После одного такого занятия мы с Т., по его инициативе, подошли к Кларе Петровне и спросили, кто у нее любимый поэт (мы не говорили «латинский» – наверное, это подразумевалось). Ни минуты не колеблясь и не уходя куда-либо в сторону от вопроса, она процитировала:

 

Пусть все сказал Шекспир, милее мне Гораций,

Он сладость бытия таинственно постиг…

 

Вот в этом ответе, мне кажется, очень много Клары-Петровниного. Во-первых, Гораций – несомненно, достойный выбор (особенно для преподавателя латинской словесности). Во-вторых, убедительная причина: таинственно постиг сладость бытия. В-третьих, Гораций не один в недосягаемой высоте, с ним рядом и в некотором немом диалоге – Шекспир, который, как-никак, все сказал. И все это, к тому же, устами Ахматовой, ведь это же она все свела воедино. Вот так в своем ответе К.П. одним жестом от римской поэзии до русской – все это отдала нам…

 

Энергию, бившую ключом в древней поэзии, она, в самом деле, была рада опознать и в других эпохах. Недавно я случайно прочел в эссе Р.М. Фрумкиной «Без наркоза» свидетельство о том, как Клара Петровна отреагировала на фильм Рене Клемана «У стен Малапаги»: «В конце одного из занятий (скорее всего, осенью 1950 года) Клара Петровна Полонская, учившая нас латыни, сказала, обращаясь ко всей группе: “Вы не видели? Это же настоящий Еврипид!”» Да, это вполне в ее духе.

 

Кстати, любезный читатель, не удивительно, что Клара Петровна преподавала латынь Р.Фрумкиной в 1950 г., а нам римскую литературу на том же факультете в 1992 и 1993? Меня так просто дрожь берет.

 

 

7. О разном из дальнейшего

В дальнейших лекциях, которые я помню отрывочно, К.П. продолжала при случае делиться с нами и своими мнениями, и своим жизнеотношением, и своим юмором. Тут я приведу лишь несколько памятных примеров.

 

Еще когда мы разбирали фрагмент о рыбных деликатесах из Hedyphagetica Энния, К.П. пошутила в том смысле, что нам не приходится иметь дело с упоминаемыми рыбами на практике, а потому и названий мы их не знаем, не говоря уж о вкусе. Тут же она и выдала гекзаметрическое двустишие, которого вполне было достаточно для описания рыбного ассортимента в наших магазинах (мы ведь в 1992 году). Первую строчку не помню, там был то ли хек, то ли ставрида, а вторая была примерно такая, с нарочито нелепыми перестановками ударения metri causa:

 

 

А в гастрономе найдешь непременно ты минтая филе.

 

 

Уже при разговоре о Горации или Овидии, когда в тексте встретилось слово liuidus (которое одновременно означает и «синеватый», и «завистливый»), К.П. сказала: «Напрасно вы думаете, что назвать завистливого человека liuidus – это метафора, подразумевающая преувеличение. Я тоже так думала до одного случая. Когда Н.А.С. – вы ведь ее знаете – защищала дипломную работу, я случайно посмотрела одну девушку из ее группы, и увидела, что она от зависти именно такого цвета. И никакого тут нет преувеличения».

 

Когда К.П. бегло рассказывала о «Сатириконе», то посоветовала прочитать предисловие Б.И. Ярхо к переводу В.А. Амфитеатрова (за несколько лет до того, в 1990 г. Он был переиздан), но сочла долгом упомянуть и сравнительно недавний перевод, опубликованный в сборнике «Римская сатира» (1989 г.). При этом отношение к новому переводу выразила молча: прикрыла глаза, подняла высоко брови и особым образом поджала губы. Ни слова не было произнесено, но в этой гримаске ясно читалось: «Что сказать? хотите – читайте, конечно; раз люди так делают, значит, они считают это правильным или остроумным; увольте меня от разъяснений». А было бы, кстати, интересно, какими бы именно словами она выразила свое отношение к этому переводу.

 

Мнения, которыми она делилась, касались разных прочитанных ею книг и трудов, поэтических и ученых, старых и новых, если только они имели отношение к римской литературе: от «Трех смертей» Майкова (которые она не могла же не упомянуть, когда рассказывала о Сенеке и Лукане!) до сравнительно недавней (1985 г.) книги А.В. Подосинова об Овидии. Когда она упомянула фамилию Александра Васильевича, кто-то из нас (кажется, Таня Васильева) откликнулся: как же, мол, знаем, слышали про эту выдающуюся личность. В ответ К.П. сказала, что не может судить, насколько он личность выдающаяся, но, во всяком случае, исследователь он честный, и поэтому не считает, что если факты мешают построить ту или иную теорию, то тем хуже для фактов, а потому убедительно показал в своей книге, что Овидий не очень надежный источник по истории восточной Европы и что его описания – продукт риторических преувеличений и т.д.

 

В этом эпизоде не нужно видеть никакого принижения достоинств А.В. Подосинова. За словами К.П. – все то же стремление отдать должное и не отдать недолжного. Выдающийся этот исследователь или не выдающийся, – как бы говорила она, - покажет время и рассудят потомки, а вот о том, что он честный исследователь – умолчать нельзя. Подобное стремление отдать должное и только должное мне виделось в отношении ко всем: и к Луцилию, и к русским переводчикам античных авторов, и к собственным учителям, и к современным исследователям, и к коллегам.

 

Из современных исследователей – скажу уж заодно – она упоминала и неизвестного нам тогда В. Черниговского. Его диссертацию об одном приеме в «Анналах» Тацита она считала образцовой в плане того, как можно через изучение стиля постигать авторский замысел, и жалела о том, что этот исследователь мало печатается. Помню, я даже специально заказал диссертацию в читальном зале фундаментальной библиотеки, чтобы хотя бы бегло проглядеть. (Его вышедший позднее перевод Марка Аврелия и предисловие к нему мне не очень понравились, правда.)

 

 

8. Зачет и экзамен

Так дошли мы до конца учебного года. Подводя итоги, Клара Петровна сказала, что курс у нас вышел с сильным перекосом в сторону поэзии, но что она именно с поэзией и считала для нас важным познакомиться, потому что… «Потому что считала важным», – перебила она сама себя и оставила причину загадкой.

 

Как уже говорилось, до экзамена мы должны были сдать зачет по стихам, и он принимался со всеми строгостями. Помнится М., боявшийся опоздать на деловую встречу и поэтому попросивший принять у него зачет поскорее, получил в ответ только резкое «Подождет!» (Клара Петровна, видимо, подразумевала некую bien-aimée, к которой М., по ее мнению, собирается на свидание, потому что он тогда переживал обострение шалопайства.)

 

В противоположность этому, экзамен прошел сравнительно легко, хотя К.П. и славилась своей строгостью. Мне, помнится, достался билет, в котором первый вопрос был об ораторском искусстве конца второго – начала первого века до н.э., и я бы мог слегка погореть, но – что греха таить – некоторые недостающие данные были получены из тетради И.Т.. Кроме того, Кларе Петровне понравилось, что я предугадал ее вопрос: что бы сказал по поводу всего этого Катон Старший. Второй вопрос был совершенно по мне, кажется, это были «Буколики». Вот М. не так повезло. Он требовал подсказки и демонстративно оттягивал ухо, чтобы подсказывали погромче, – тут К.П. его сильно одернула. До этого на занятиях он, надобно сказать, сильно докучал ей манипуляциями со своим носом. Нос у него действительно был породистый и очень гибкий, а он еще имел привычку держаться за него, вытягивать его и вращать им в разные стороны. Я считаю, это ему было нужно для стимуляции высшей нервной деятельности. Но К.П. не вытерпела и раз сказала ему: «М., если вы ставили себе задачей удивить меня гибкостью вашего носа, то считайте, что цели вы уже достигли – и довольно!» Однако привычка была слишком сильна.

 

Через некоторое время пришла Наталья Андреевна – помочь поскорее принять экзамен. Она сидела за столом в другом углу аудитории, и некоторые шли отвечать ей. Это имело некий комический эффект. Например, когда Наталье Андреевне начинали говорить про «римский классицизм» (а Клара Петровна любила и часто употребляла этот термин), Наталья Андреевна считала необходимым со своей стороны заметить: классицизм был в Европе, а не в Риме, вот когда в Англии подражали Горацию, тогда у них там был классицизм, а в Риме был Гораций. И еще посмевалась она разговорам о «росте субъективности» – не всегда безосновательно.

 

На следующий день после экзамена мы поехали на практику в Херсонес Таврический. Стоит еще раз отметить – для тех, кто не знает, – что эту практику (музейно-археологическую, как она у нас называется), именно Клара Петровна и придумала. Когда-то давно она приехала с мужем в Севастополь, поселилась в гостинице «Севастополь» (довольно пышное неоклассическое здание на проспекте Нахимова), побывала в Херсонесе и решила, что нужно наладить регулярные учебные поездки туда студентов-классиков. Договоренности были достигнуты – и практика эта до сих пор сохраняется.

 

К.П. очень настоятельно советовала не отлынивать от этой поездки, не заменять этот вид практики никаким другим (скажем, работой в библиотеке). Судя по тому, как она убеждала нас, полагаю – но это мое личное впечатление, – что ей казалась важной возможность не только послушать лекции и познакомиться с коллекциями (хотя и это, конечно, тоже), но и ощутить себя как бы на месте действия античных сочинений, представить себе отчетливей, что значит жить в теплом древнем приморском городе, таком, какими были многие города Италии и Греции. Ну, все это тут и было: и пыльная каменистая почва под ногами, и белые колонны на фоне синего неба, и купанье при луне… (О последнем я, впрочем, знаю только понаслышке, потому что, во-первых, я жил не вместе со всеми на херсонесской археологической базе, а у родителей на другом краю Севастополя, а во-вторых, как избалованный уроженец юга, в начале июня я обычно еще не купаюсь в море.)

 

9. Она и мы.

Кем были мы для Клары Петровны? Племенем младым и незнакомым? Не знаю. Наверное, так. Тема «damnosa quid non imminuit dies?» («все уменьшается, мельчает каждый час…») в отношении нас, хотя и возникала, но тихо и редко, скорее в недоуменном тоне, чем в утвердительном. Старательных и заинтересованных среди нас она по заслугам отличала. Мне кажется, что контакт наш был неполным, так сказать, не до конца осуществленным. Не будем забывать, что К.П. была уже очень пожилой и здоровье у нее было слабым; у нее, скорее всего, уже просто не хватало сил, чтобы в полной мере реализовывать все свои преподавательские замыслы или детально разбираться в том, насколько мы поняли преподаваемое. Она говорила: слушали вы хорошо, а отвечали не столь хорошо, поэтому не было уверенности, что в вас остается то, что нужно.

 

Поэтому когда мы реагировали сами, она иногда даже удивлялась. Однажды, разбирая одно стихотворение, в котором А любил В, а В любила С и т.д., она, чтобы ускорить описание, сказала: «Ну, в общем, как у Гейне: Das ist eine alte Geschichte…» И мы тут же подхватили: «Doch bleibt sie immer neu», – и дальше, потому что под ферулами наших преподавательниц немецкого мы на первом и втором курсе Гейне выучивали крепко. И вот эта мелочь Клару Петровну даже как-то приятно удивила: видимо, она уже слишком привыкла к нашему молчанию на лекциях.

 

Что уж там молчание: некоторые подчас и засыпали на лекциях – и не всегда можно человека в этом винить. Бывало, если лекция зимой, на 4–5 парах, когда уже темнеет, и особенно если идет не разбор текста, а монотонный рассказ низким голосом, то вкрадывается в аудиторию коварный Морфей – и только и ждет, когда кто расслабится. Может быть, и не заснешь, а просто впадешь в бездумное оцепенение. Но и засыпания бывали. Я помню два выдающихся случая.

 

Один раз заснул Ф., причем громко заснул. Он принял позу глубокомысленного слушателя: положил лоб на ладони, а локти упер в стол – так пальцы прикрывают глаза и преподавателю не видно, спишь ты или нет. Только вот когда он заснул, локти у него разъехались, и он больно стукнулся лицом об стол. К.П. услышала шум, но об источнике его не узнала.

 

В другой раз заснул А.. У него была тогда беспокойная жизнь: он жил у товарища в неближнем Подмосковье, приезжал на занятия на зимних электричках. Естественно, к концу дня в тепле его смаривало. Но во время сна – если сон был лекционный – он представлял собою для непривычных жутковатую картину: от борьбы со сном глаза не закрывались, а закатывались, оставаясь открытыми, а рот приоткрывался. В тот день, о котором я сейчас вспоминаю, сидел он прямо напротив К.П.. Она вела рассказ и ходила взглядом от одного лица к другому. Я с ужасом ждал, что будет, когда взгляд ее встретиться с пустыми белками в глазницах и приоткрытым ртом. (Я сидел через несколько человек от А. и не мог его толкнуть.) К.П. действительно дошла до него взглядом. На секунду остановилась. В ее выражении мне показалась тень замешательства. Потом она продолжила речь и ничего не последовало. Заметила ли она что-либо и что подумала – не знаю вовсе. Но это событие имело на меня некоторое влияние.

 

Некоторое время мне приходилось читать лекции в одном заведении, где часть аудитории (от одного до трех человек – а это может составлять уже половину группы) почти на каждом занятии на некоторое время засыпает. Я решил (не без памяти о К.П.) не обижаться и не досадовать на это, а если сетовать, то только в шутку. Раз на лекциях хорошего преподавателя иногда клонит в сон, то тем более должно клонить в сон на моих, да притом и предмет у меня был менее веселый, чем римская литература, а некоторые слушатели – взрослые люди, обремененные работой и семейными заботами. Кстати, я заметил, что есть безболезненный способ разбудить слушателя. Если начинаешь о нем говорить, то он часто просыпается, даже если спит с посапываньем. Но не всегда.

 

<10. Пропущенная глава: «Курсовая работа». Возможно, будет вставлена позднее.>

 

 

11. Чествование

 

Осенью того же 1993 года, когда К.П. уже не вела у нас занятий и вообще не приходила в университет, на факультете устроили ей чествование в связи с восьмидесятилетием (день рождения у нее летом). Народу пришло довольно много. Пришли и коллеги, и ученики К.П., и ее сын с семьей. В аудитории 1060, наполненной до отказа, А.А. Тахо-Годи важно открыла торжественную часть короткой речью, в которой, по своему обычаю, главные понятия произносила с греческими и латинскими соответствиями. Прозвучали слова «добродетель» (она же areté, она же uirtus), «достоинство» (оно же axíosis, оно же dignitas), было сказано, что, в отличие от «всех нас», Клара Петровна не «либеральничает» со студентами, а делает все, как положено и т.д.

 

Зазвучали другие речи, поздравления, воспоминания. Н.А. Федоров выступил со спичем по-латински, в котором (ну конечно!) обыгрывалось значение имени Clara и говорилось о Клары-Пертовниной claritas (ясность, светлость, слава). Прочли поздравительное послание от С.С. Аверинцева, в котором говорилось о людях, умеющих всю жизнь «стоять», то есть не колебаться. Нервный и подвижный преподаватель с кафедры зарубежной литературы (имени не знаю, хотя личность была известная) рассказал сначала, как студентом пришел сдавать Кларе Петровне античную литературу, не прочитав Гомера, а только сходив на «Прекрасную Елену» Оффенбаха, и что из этого вышло, а потом – как она подписывала письмо в защиту преследуемых писателей. От нашего курса был преподнесен некий поздравительный опус по-латински с элементами центона («Annorum series…»). Аня Касаткина прочитала стихотворение, посвященное Кларе Петровне. Это стихотворение – третье из цикла Ultima hiems («Последняя зима»), и в нем, как тогда сказала Аня, отразилась атмосфера лекций Клары Петровны:

 

Катится день, и к ночи поворот

Уже свершен, и флейта вдалеке.

А время здесь стоит, и не проходит,

И мир как на ладони. Где-то там

Вергилий пишет "Энеиду"...

 

Стихотворение кончалось так:

 

А знаете, давайте говорить

О чем-нибудь далеком и прекрасном,

Об «Энеиде», например. Вам грустно,

Что Турн, такой отважный, погибает?

Ах да, вы до конца не дочитали...

 

То ли Клара Петровна знала эти стихи, то ли предугадала концовку, – но мне кажется, последние слова она произнесла прямо вместе с Аней, а потом с влажными глазами обняла и поцеловала ее.

В конце всех выступлений она встала и сказала, что вообще-то она всегда была против юбилеев – ранних юбилеев, которые могут вскружить человеку голову. Но когда тебе уже столько лет, сколько ей, – знаешь себе цену и не увлечешься похвалами, а вот за доброе отношение – спасибо…

 

12. Последние встречи

В том же году зимой мы всей группой приехали к Кларе Петровне в гости в ее квартиру в Тропарево. Этого визита я почти не помню. Лучше мне запомнился второй наш совместный визит к ней сразу после защиты дипломов, то есть в конце мая 1995 года.

 

Мы принесли ей в подарок книгу «Зарубежная поэзия в переводах Валерия Брюсова», вышедшую незадолго до того, по-моему, довольно красивую и хорошо изданную «Радугой». Как и следовало ожидать, Клара Петровна приняла ее не без колебаний. Дело в том, что у нее были очень строгие правила в отношении подарков: она не принимала ничего от студентов (называла это «не люблю подношений»). Но, может быть, из-за того, что мы уже как раз перестали быть студентами, или просто смягчившись перед нашим желанием сделать ей приятное, все-таки приняла.

 

Однако даже ситуация дарения не могла заставить ее сказать о Брюсове как о переводчике лучше, чем она думала. Нельзя рассматривать это как знак нечувствительности или неучтивости; это проявление все того же культивируемого ею желания воздать должное и только должное. Она никогда не стала бы отрицать роль Брюсова в литературе или в истории перевода, но ничто, кроме, наверное, крайних обстоятельств, не заставило бы ее сказать, что его переводы ей нравятся. Что-то было даже трогательное в этой честности.

 

Впрочем, она немало и искренно обрадовалась, когда увидела, что издание было двуязычным: рядом с переводами Брюсова были даны оригиналы, начиная с латинских. Дареный конь тут мило улыбнулся и показал ряд хороших зубов.

 

Потом расспрашивала нас про защиты и про наши планы. С улыбкой сказала, что взяла бы в аспирантуру мальчиков. Это было, пусть на первый взгляд и шуточное, но вполне сознательное очередное объявление ее своеобразного пацифизма. В чем он заключался и насколько был последовательным и продуманным, я не знаю, но говорила она о нем уверенно и неуклонно – впервые прямо на лекции по Тибуллу, кажется. Некоторые связывали эти заявления с известными событиями ее жизни (рождение сына в 1941 г., смерть первого мужа в самом начале войны), однако никто из известных мне людей не переходил от догадок к расспросам.

 

А тем, кому все-таки придется служить в армии, она советовала взять с собой размышления Марка Аврелия (мы долго сидели на них в университете, и она об этом знала) и читать в свободное время. Вот это уж точно была шутка.

 

Потом говорила о том, что ей бы хотелось прочитать новую книгу Г.С. Кнабе, – но тут никто не смог поддержать разговор, потому что мы ее еще не читали. «Интересно читать его работы о римской культуре, – говорила К.П.. – Он так все описывает, что думаешь: у римлян было ну точно, как у нас. На самом-то деле, конечно, совсем не так».

 

Забегая вперед, можно сказать, что К.П. до конца дней, пока могла, интересовалась новыми книгами антиковедов. Только вот «Записи и выписки» родные решили держать подальше от ее глаз. Я считаю, это было правильно. То единственное упоминание, которое в этой книге сделано о Кларе Петровне, вряд ли было бы ей приятно. Ничего плохого в нем, конечно, нет, но такого ли она ожидала от своего «Миши»?

 

Из той беседы я еще помню, как она говорила про О.Д. Никитинского, который тогда читал лекции по римкой литературе и начинал вести свои семинары, про его Kallimachos-Studien, защищенные в Германии в качестве диссертации и проч.. Мне показалось – и потом близкие К.П. подтверждали это, – что в Никитинском Клара Петровна увидела своего наилучшего преемника. Опыт и чутье не подвели ее: пока Олег Дмитриевич регулярно преподавал на нашем отделении, плоды это приносило небывало прекрасные.

 

После этого я К.П. живой уже не видел. После первого (или второго?) года заочной аспирантуры я приехал в Москву сдавать кандидатские экзамены, и некоторое время жил у друзей в Купавне. Помню, что прямо оттуда, из Купавны, с какого-то телефона на станции, что ли, звонил я Кларе Петровне – кажется, хотел договориться о встрече. Но даже если бы она сама этого не сказала, по ее тяжелой и медленной речи я бы и так понял, что она слишком больна, чтобы принимать визитеров. Я рассказал ей свои новости, она поприветствовала меня. Это был последний мой с нею разговор.

 

Впоследствии я узнавал о ней только от Натальи Андреевны и немножко от Пети Михайлова, с которым познакомился в Греко-латинском кабинете, где начал работать. Оказалось, что Петя женат на внучке Клары Петровны, Лизе Дорошевич, с которой они вместе учились в музыкальном училище при консерватории, то есть приходится Кларе Петровне, так сказать, внучатым зятем.

 

Я знал, что Клара Петровна очень больна, но в здравой памяти, что она успела подержать на руках и правнучку – дочь Пети и Лизы.

 

13. Прощание

Клара Петровна умерла в ноябре 2000 года.

 

В ту же квартиру в Тропарево мы приехали на отпевание. (Перед самой смертью К.П. приняла крещение с именем Клавдия.) Чин совершали свящ. Валентин Асмус и иеромон. Тихон Зимин – оба в прошлом студенты Клары Петровны.

 

Квартира была полна людей, поэтому большую часть отпевания я оставался за порогом открытых дверей на лестничной клетке, до этого лишь на минуту подойдя к гробу. Почти ничего от этих минут не осталось у меня в памяти, только один кадр: у гроба сидит в траурном наряде и с греческой Псалтирью в руках Т.И. Самойленко, наша университетская преподавательница новогреческого языка, которая окончила классическое отделение и, значит, тоже когда-то училась у Клары Петровны. К.П. рассказывала нам на лекциях, что когда-то Татьяна Игоревна писала под ее руководством исследование о теме страха перед смертью в поэме Лукреция и пришла к выводу, что проблема не была разрешена Лукрецием с полной убедительностью.

 

После отпевания поехали на кладбище. Перед прощанием с телом служительница спросила, не хочет ли кто-нибудь еще сказать слово. Слово взяла Н.В. Брагинская. Она сказала, что на всю жизнь запомнила, как Клара Петровна плакала из-за того, что не могла добиться от студентов должного отношения к чтению стихов Горация (или должного понимания? Не хочу соврать – об этом лучше спросить саму Нину Владимировну или кого-либо из ее соучеников, например, А.В. Подосинова).

 

А недавно в «Последней книге» педагога С.Л. Соловейчика мне встретилось еще одно воспоминание о слезах Клары Петровны. Когда он учился, в университете было много людей после фронта – слишком взрослых, чтобы по-школьному зубрить грамматические формы, что, по словам автора, необходимо при изучении латыни (это вовсе не так, но не об этом речь). «Мы приходили на урок, – пишет Соловейчик, - и выяснялось, что тот не выучил склонения и этот не выучил. Тогда Клара Петровна принималась плакать. Ну просто плакала, никого не стесняясь. Как сейчас вижу ее за черным пустым преподавательским столом – сидит, всхлипывает и вытирает слезы. Может, это и было-то всего один раз, но кажется – будто всегда, на каждом уроке. Самое сильное воспоминание об университете – плачущая женщина за учительским столом. Смешение всех представлений. Главное, она ни в чем нас не обвиняла, она искренне страдала оттого, что она такая плохая учительница – не может заставить нас выучить урок». Вот это впечатление и заставило автора взяться за учебник как следует, так что, по его словам, после университета в голове у него остались «марксизм да латынь» – но не только грамматика, а еще и стихи, среди которых и ода к Левконое.

 

Да, при ее отношении к делу не могло обойтись без слез. Когда, бывало, Клара Петровна говорила о том, что она называла «холодноватая римская humanitas» – то есть об особом, формируемое философскими штудиями жизнеотношении, носитель которого не слишком радуется собственной удаче и ни в коем случае не завидует, если фортуна возносит другого, не сокрушается о собственных невзгодах, но и чужим страданиям не дает сильно смущать себя, – то могло показаться, что она, хоть и вчуже, но как-то сочувствует подобной мудрости. Но сердце-то у нее было горячее. Hinc illae lacrimae. Отсюда же и лучи в ее глазах. Именно такой мы ее запомнили: чудной бабушкой с горячим взглядом.

 

14. Заключение

 

Среди памятных мне университетских преподавателей у Клары Петровны особенное место. Чтобы точнее сказать об этом, мне хочется воспользоваться словами Ани Касаткиной, которая в упомянутой переписке о посещении ею лекций Клары Петровны нашла выражения, которые как нельзя более соответствуют моему ощущению, так что я не чаю найти лучших собственных:

 

«Мне всегда казалось, что К.П. соотносится с римской литературой, которую она нам читала, каким-то специальным, другим, чем другие со своими предметами, способом. Что римская литература – это то, что как-то непосредственно граничит с её, К.П., человеческим достоинством, в какой-то степени определяет его (непонятно?) и, наоборот, получает специальную ценность от её личного жизненного опыта, вот такого, какой он есть, и о котором я не имею почти никакого сознательного представления, но который как-то просвечивает через её скрипучий голос и пр.. Было важно услышать про Горация и Вергилия от человека, который сам (как-то это очевидно мне было) отчётливо осознаёт своё место в мире, и всякое такое». И еще: «Насчёт неповторимости или важности ЛЕКЦИЙ – разумеется, когда читаешь её книжку или статьи, там всё совершенно обыкновенно. Но, с другой стороны, даже читая обыкновенную книжку, я знаю, что это ЕЕ книжка, и для меня она полна некоторого дополнительного смысла».

 

Если же говорить в несколько более практическом и приземленном плане, то прочитанный Кларой Петровной курс служил – и служит – для меня образцом и доказательством того, что, даже не будучи Очень Крупным Исследователем (а в России Очень Крупных Исследователей римской литературы было ведь не очень много вообще) или Нестерпимо Блистательным Лектором (каковые ведь иногда могут оказываться и пустобрехами, а в худшем случае и блазнителями умов), университетский преподаватель может, тем не менее, приносить слушателям очень большую пользу, если только добросовестность и жизненная заинтересованность в своем предмете не изменяют ему.

 

И последнее. Клара Петровна несколько раз вскользь – но с уверенностью – говорила о том, что среди людей нынешних, то есть современных ей, поколений не найдется равных «старикам». «Наши старики – совсем особенные, – говорила она, – это совсем другой вид человечности». Под стариками подразумевались те, кто получил гуманитарное образование и сформировался как ученый еще до революции, а под «человечностью» не только самоощущение в обществе, но и опыт освоения науки, словесности, культуры. Однако сама Клара Петровна, сформировавшаяся как ученый и преподаватель уже в советский период и испытавшая (за исключением крайних форм – тюрем, лагерей, ссылок) все, чего не мог избежать рядовой советский человек вообще и преподаватель-гуманитарий в частности (война, эвакуация, идеологические утеснения, кляузы, квартирный вопрос, дефицит съестного, недоступность книг и т.п.), являла собою пример того, что духовная связь с теми ушедшими поколениями, преемственность от них была возможна. Сохранение этой преемственности она, среди прочего, видела задачей своей жизни.

 

С.А. Степанцов

 

Начато в десятых числах июля 2010 года

в деревне Ручки (Тверской области)

и завершено 18 августа того же года

в городе Севастополе.